Живая история от имени жителя Баргузинского острога XVII века.
️ Рубрика «Живая история»
«Одна зима из жизни казачьего сына Онфима»
Рисунок Онфима, найденный при реставрации старого амбара в Баргузине. Источник: архивный фонд.
Холод. Он всегда начинался с холода. Я, Онфим, сын казака Гаврилы, просыпался от того, что щеки прилипали к медвежьей шкуре, служившей мне одеялом. На улице еще было темно, а из сеней доносился сдержанный говор отца и скрип двери — он уходил на утреннюю дозорную смену на стену острога. Наш дом, курная изба с плоской крышей, медленно просыпался. Дым от печи, который не находил выхода в волоковое окно, стелился по полу, щипал глаза. Но это был привычный, родной запах — запах тепла и жизни.
Мать уже хлопотала у печи, готовя похлебку из толченой рыбы да запаренной крупы. «Онфим, сбегай к Анне-ключнице, принеси воды, да живей, пока прорубь не затянуло», — бросила она мне, и я, наскоро кутаясь в зипун и надевая шапку-малахай, выскочил на улицу.
Баргузин встречал меня привычной картиной. Небольшие избы, утопающие по снегу по самые окна. Дым из труб столбом вставал в морозном воздухе. С реки доносился скрип полозьев — это буряты из ближнего улуса везли на продажу в острог обледеневшую рыбу, туши зайцев. Их заиндевелые лошади фыркали, выпуская клубы пара. Я слышал от отца их гортанную речь и смех. Они были для нас и соседями, и чужаками одновременно. Мы торговали с ними, меняли хлеб на мягкую рухлядь*, но отец всегда наказывал быть настороже и помнить про осаду 80-го года.
Рухлядь — старинное название пушнины.
Принеся воду, я получил свою порцию похлебки и задание — идти к дьячку Кузьме, учить грамоту. Школы у нас не было, и дьячок, человек суровый и вечно под хмельком, учил нас, ребятнишку, азбуке и цифири в своей крохотной казенке при приказной избе. Мы сидели на холодном полу и выводили буквы на церах — деревянных дощечках, залитых воском. За спиной у Кузьмы висела огромная карта — «Чертеж Сибирския земли». Он тыкал в нее костлявым пальцем и говорил: «Вот, щенки, край света. А мы тут, в Баргузине, — самый край того края. Дальше — только тайга да иноземцы немые».
После уроков — свобода. Мы с ребятами бежали на реку, катались с ледяных горок на коровьих ребрах, играли в бабки. А потом забирались на сеновал и слушали рассказы старого казака Степана, который ходил с Атласовым на Камчатку. Он рассказывал о дымящихся горах, о людях, что ходят в шкурах по пояс, и о бескрайнем море, которое нельзя пить. Мы слушали, разинув рты. Для нас, родившихся здесь, за Байкалом, Москва была таким же мифическим местом, как и его Камчатка.
Однажды случилось то, о чем потом говорил весь острог. Из тайги вернулся обоз промышленников. Они гнали навьюченных лошадей, груженных связками собольих шкурок. Но с ними был один эвенк, по имени Дулма. Он был ранен в стычке с враждебным родом. Отец мой и воевода разрешили ему остаться в остроге до выздоровления.
Мы, мальчишки, тайком пробирались к амбару, где его поселили, и смотрели в щель. Он сидел у огня и что-то напевал, перебирая узор на своем ноже. Его лицо было темным и мудрым, как у старой лиственницы. Как-то раз я уронил свою деревянную свистульку. Он поднял ее, посмотрел на меня своими узкими глазами и протянул обратно. А потом улыбнулся. В этой улыбке не было ни злобы, ни страха, о которых говорил дьячок Кузьма. Была тихая печаль человека, который тоже любит эту землю, но по-своему.
Вечером того дня, сидя у печи, я выцарапал на своей цере не буквы, а рисунок: острог, река, и два человечка — один в малахае, другой в меховой шапке. Они держатся за руки.
Отец, взглянув на это, хмыкнул: «Мир бы весь так жил, сынок. Но наша доля — стеречь рубежи. Завтра с рассветом — со мной на стену. Будешь снег расчищать».
Я кивнул. Я был сыном казака. Моим миром был острог, тайга, ледяной ветер с Байкала и запах хвои. Здесь, на краю земли, где русская изба стояла рядом с бурятской юртой, а казачий разговор смешивался с эвенкийской песней, и была моя Родина. Суровая, холодная, но своя.
#Баргузинский_район
️ Рубрика «Живая история»
«Одна зима из жизни казачьего сына Онфима»
Рисунок Онфима, найденный при реставрации старого амбара в Баргузине. Источник: архивный фонд.
Холод. Он всегда начинался с холода. Я, Онфим, сын казака Гаврилы, просыпался от того, что щеки прилипали к медвежьей шкуре, служившей мне одеялом. На улице еще было темно, а из сеней доносился сдержанный говор отца и скрип двери — он уходил на утреннюю дозорную смену на стену острога. Наш дом, курная изба с плоской крышей, медленно просыпался. Дым от печи, который не находил выхода в волоковое окно, стелился по полу, щипал глаза. Но это был привычный, родной запах — запах тепла и жизни.
Мать уже хлопотала у печи, готовя похлебку из толченой рыбы да запаренной крупы. «Онфим, сбегай к Анне-ключнице, принеси воды, да живей, пока прорубь не затянуло», — бросила она мне, и я, наскоро кутаясь в зипун и надевая шапку-малахай, выскочил на улицу.
Баргузин встречал меня привычной картиной. Небольшие избы, утопающие по снегу по самые окна. Дым из труб столбом вставал в морозном воздухе. С реки доносился скрип полозьев — это буряты из ближнего улуса везли на продажу в острог обледеневшую рыбу, туши зайцев. Их заиндевелые лошади фыркали, выпуская клубы пара. Я слышал от отца их гортанную речь и смех. Они были для нас и соседями, и чужаками одновременно. Мы торговали с ними, меняли хлеб на мягкую рухлядь*, но отец всегда наказывал быть настороже и помнить про осаду 80-го года.
Рухлядь — старинное название пушнины.
Принеся воду, я получил свою порцию похлебки и задание — идти к дьячку Кузьме, учить грамоту. Школы у нас не было, и дьячок, человек суровый и вечно под хмельком, учил нас, ребятнишку, азбуке и цифири в своей крохотной казенке при приказной избе. Мы сидели на холодном полу и выводили буквы на церах — деревянных дощечках, залитых воском. За спиной у Кузьмы висела огромная карта — «Чертеж Сибирския земли». Он тыкал в нее костлявым пальцем и говорил: «Вот, щенки, край света. А мы тут, в Баргузине, — самый край того края. Дальше — только тайга да иноземцы немые».
После уроков — свобода. Мы с ребятами бежали на реку, катались с ледяных горок на коровьих ребрах, играли в бабки. А потом забирались на сеновал и слушали рассказы старого казака Степана, который ходил с Атласовым на Камчатку. Он рассказывал о дымящихся горах, о людях, что ходят в шкурах по пояс, и о бескрайнем море, которое нельзя пить. Мы слушали, разинув рты. Для нас, родившихся здесь, за Байкалом, Москва была таким же мифическим местом, как и его Камчатка.
Однажды случилось то, о чем потом говорил весь острог. Из тайги вернулся обоз промышленников. Они гнали навьюченных лошадей, груженных связками собольих шкурок. Но с ними был один эвенк, по имени Дулма. Он был ранен в стычке с враждебным родом. Отец мой и воевода разрешили ему остаться в остроге до выздоровления.
Мы, мальчишки, тайком пробирались к амбару, где его поселили, и смотрели в щель. Он сидел у огня и что-то напевал, перебирая узор на своем ноже. Его лицо было темным и мудрым, как у старой лиственницы. Как-то раз я уронил свою деревянную свистульку. Он поднял ее, посмотрел на меня своими узкими глазами и протянул обратно. А потом улыбнулся. В этой улыбке не было ни злобы, ни страха, о которых говорил дьячок Кузьма. Была тихая печаль человека, который тоже любит эту землю, но по-своему.
Вечером того дня, сидя у печи, я выцарапал на своей цере не буквы, а рисунок: острог, река, и два человечка — один в малахае, другой в меховой шапке. Они держатся за руки.
Отец, взглянув на это, хмыкнул: «Мир бы весь так жил, сынок. Но наша доля — стеречь рубежи. Завтра с рассветом — со мной на стену. Будешь снег расчищать».
Я кивнул. Я был сыном казака. Моим миром был острог, тайга, ледяной ветер с Байкала и запах хвои. Здесь, на краю земли, где русская изба стояла рядом с бурятской юртой, а казачий разговор смешивался с эвенкийской песней, и была моя Родина. Суровая, холодная, но своя.
#Баргузинский_район
190